Он надел фуражку и, придерживаясь за стенки от толчков останавливающегося поезда, вышел из вагона. Но в это время на другой верхней скамейке зашевелился четвертый пассажир. Он лежал в тени, по временам курил и проявлял признаки внимания к рассказу. Теперь он сошел с своей скамьи и, сев рядом с нами, сказал:
— Извините, не имею чести быть знакомым, но… я слышал поневоле ваш рассказ, и мне было бы интересно… Так что, если вы ничего не имеете против…
Павел Семенович посмотрел в лицо нового собеседника. Это был культурный человек, одетый аккуратно, с умными глазами, твердо глядевшими из-под золотых очков, которые он прилаживал обеими руками…
— Да? — сказал Павел Семенович… — Вы, значит, тоже слышали…
— Да, слышал. И меня интересует… ваша точка зрения, которая, признаюсь, мне не вполне ясна…
— Да?.. Действительно, может быть, я не вполне ясно это… Я хотел сказать… что в сущности все так связано… И эта взаимная связь…
— Налагает общую ответственность?
В лице Павла Семеновича блеснуло радостное оживление.
— Вот! Вы, значит, поняли? Именно — общую… Не перед Иваном или Петром… Все, так сказать, переплетается… Один по неаккуратности бросит апельсинную корку… другой споткнулся и, глядишь, — сломал ногу.
Новый собеседник слушал с спокойным вниманием. Но в это время в вагон вошел опять Петр Петрович, который ошибся станцией, и, окинув обоих несколько ироническим взглядом, сказал, вешая на крючок фуражку:
— Ну, вот, теперь, — не угодно ли — корка!
— Нет, Петр Петрович, — сказал Павел Семенович серьезно. — Вы это напрасно так… Тут, конечно, вопрос, так сказать…
— У вас, я знаю, все вопросы, в самых простых вещах… — сказал Петр Петрович. — Не стесняйтесь, пожалуйста. У вас есть достаточно слушателей.
— Да, пожалуйста, — подтвердил господин в золотых очках.
— Извольте… Я охотно, тем более, что все это мне, все равно, не дает покоя… Я остановился на…?
— Вы остановились, — насмешливо помог ему Петр Петрович, — на Алкивиаде… История, так сказать, древняя. Теперь последуют средние века…
Павел Семенович не обратил внимания на соль этой остроты и обратился к новому собеседнику:
— Да, так видите ли. Дело находится в таком положении: Гаврило женился, живет себе… В столе у г-на Будникова лежит билет с двумя чертами… ходят об этом нехорошие слухи и, как всегда, в преувеличенном виде. И не знает об них один только Гаврило, — работает себе попрежнему, лезет, так сказать, из кожи, старается… Мускульная эта симфония в полном ходу, глаза так и лучатся общим довольством и благорасположением…
И вдруг, однажды, натыкается на него в этакую минуту Рогов. Шел по панели мимо двора, остановился, подумал о чем-то и подозвал Гаврилу.
Ну, тот русский человек, добродушный… Не так давно толкался, а тут забыл. «Чего, говорит, тебе?» — Поди сюда, дело до тебя. Спасибо скажешь.
Признаться, что-то толкнуло меня. Хотел подозвать к себе этого Рогова и, чувствуя, что затевает он скверность, — остановить его. Но это было уже после Алкивиада… вообще, не надеялся я уже на себя. Так и остался у окна. Гляжу, — оставил Гаврило лопату, подошел и стал слушать. Сначала в лице его видно было только недоумение, отчасти даже пренебрежение. Но потом все с тем же видом колебания он отвязал фартук, пошел к себе во флигелек, надел картуз и вышел к Рогову… И потом они вместе пошли по улице и свернули к береговому откосу… А через минуту вышла к воротам Елена, стала у калитки и долго смотрела вслед двум удалявшимся фигурам… И в глазах у нее были печаль и испуг…
И действительно, с этого самого дня характер у Гаврилы круто как-то изменился. Вернулся он несколько, как будто, пьяный… Может быть, от водки, а может быть, и от огромности непосильного бремени, которое вдруг навалил на него Рогов… Во-первых, и сумма совершенно подавляющая: гора денег, превышающая самую его способность счета. И потом — источник этого богатства, возвращающий невольно мысли к прошлому Елены. Наконец, недоумение, почему Елена ему ничего об этом не сказала, и отсюда, может быть, нехорошие подозрения… В общем, разумеется, полный душевный сумбур… Две черточки, которые г-н Будников провел на билетах, — по душе Гаврилы прошли, очевидно, всего глубже и больнее… Ну, соскочил простодушный человек со своего центра. Вся эта симфония непосредственности и труда внезапно оборвалась… Заметался мой Гаврило беспорядочно, как отравленный…
И начало его ломать… Сначала все ходил угрюмый, с каким-то потемневшим лицом. Работа у него стала валиться из рук: то топор швырнет, то лопату сломает… Совершенно как хорошо пущенная машина, в которую вдруг сунули бревно… Когда же Будников удивленно и кротко стал делать ему вполне резонные замечания, что ведь вот лопата стоит денег и что он вынужден будет вычесть у Гаврилы из жалованья, — то этот кроткий прежде человек отвечал невнятными и нерезонными грубостями… А у Елены глаза все заплаканные…
Потом Гаврило уже формально запил, стал пропадать, и преимущественным местопребыванием его стал довольно грязный вертеп «Яры» на берегу, на песках, недалеко от пристани… Домишко этакой небольшой, деревянный, с мезонином, темный, покосившийся в одну сторону и подпертый бревнами. С берегового откоса можно было видеть его: все, бывало, по вечерам два оконца и дверь открытая светятся, какой-то бубен ухал, и пиликало что-то для увеселения публики… А по временам неслись смешанные крики — не то песни, не то драка и караул. Вообще — вечное беспокойство и как будто угроза. Антитеза дремлющей обывательской жизни… Бурлаки с нашей скромной и по большей части бездействующей пристани, рабочие с кирпичных заводов, как кроты копавшиеся в мокрой глине, профессиональные нищие… одним словом, народ бездомный, несчастный, беспутный и злой. Даже и пролетариат-то попорядочнее избегал этого кабака. И вот, в него-то именно и втянул Рогов Гаврилу. А за Гаврилой узнала дорогу в «Яры» и Елена, собственно для того, чтобы мужа оттуда вытаскивать…