— Ну, так вот, по-вашему, говорит, это что же: шар свою волю обнаруживает? Нет?.. Просто борются два различных движения… Одно действует сначала, другое берет верх после… Ну, так видите ли, говорит, — мамаша моя шла всю жизнь прямым путем, а папаша, как вам хорошо известно, вертелся волчком. Вот и я сначала шел прямо, пока хватало мамашиных импульсов… А потом, знаете, и сам хорошенько оглянуться не успел, как уж меня завертело по-отцовскому… Вот вам и вся моя биография…
И так это он сказал искренно как-то и безнадежно. Опустил голову, закрыл лицо кудрями, потом посмотрел на меня, и опять мне стало жутко. Боль в глазах. Видали вы когда-нибудь у животных, когда им очень больно?.. Собака, — на что ласковая тварь, — а и та в это время хозяина укусить готова.
— Что же, говорит… Кто тут, по-вашему, виноват?
— Не знаю, говорю, Рогов. Я вам, конечно, не судья… Да и не в виновности дело.
— Не в виновности, так в чем же? По-моему, тот виноват, кто меня клапштосом в жизнь пустил… Значит, судить некому. Вот я и двигаюсь клапштосом по жизненному полю… Исполняю волю пославшего… Так-то вот, говорит, голубчик Павел Семенович… Не найдется ли у вас около двугривенного этак серебром?.. Тоска палит, залить надо…
В первый раз он у меня тогда двугривенный попросил, и я сразу почувствовал, что бывшая между нами преграда разрушена. Что он и меня теперь может оскорбить, как и всех…
И мне захотелось защититься.
— Нет, говорю, Рогов. Двугривенного я вам не дам… Так, — хотите приходить, — приходите. Я рад… А этого не нужно.
Опустил он свою лохматую голову, посидел и говорит глухо:
— Да, Павел Семенович. Простите меня. Я и без двугривенного стану приходить. Все-таки посидишь с вами, как будто легче и точно минус какой из обычного угара…
Посидел опять. Помолчали мы оба тяжело и напряженно. Потом он опять говорит:
— Было время… надеялся я много от вас получить… Вы сами не знаете, что вы для меня значили. Вот и теперь иной раз тянет к вам. Ждешь чего-то. Да нет… бесполезно… Клапштос, — и кончено.
— Извините, говорю, Рогов. Но вы положительно злоупотребляете этим биллиардным сравнением. Ведь вы не костяной шар, а живой человек.
— И поэтому, говорит, чувствую… Шар-то, — куда его ни загони, — в лузу ли, в лужу ли, ему, костяному дураку, все равно… А человеку, почтеннейший Павел Семенович, в луже тяжело… Вы думаете, кто-нибудь сознательно и по доброй воле откажется от дессерта?.. — Не отказался бы и я… Человек я, как говорится, с рефлексом. Вижу и обсуждаю свою траекторию до конца… Скоро ведь стану свинья свиньей и уже беспросветно. Вот порой и думается: а ведь, может быть… как-нибудь… где-нибудь… какая-нибудь… точка опоры, что ли… ведь вот порой задевает еще что-то… настоящее… И есть оно где-то, наверное… настоящее-то?.. Есть ведь, Павел Семенович?
— Есть, говорю, конечно, есть.
— Ну, вот, говорит, как вы это искренно сказали. Да, должно быть, действительно есть… Так где же оно? Ну, извините, я вам не хочу ловушки ставить… Не знаете вы этого и сами. Искали когда-то, да бросили… Вот поэтому-то я только двугривенный у вас и прошу. Да еще иногда, спасибо, посижу, будто у огонька… Человек вы все-таки с душой… Иной, может быть, сумел бы и больше взять у вас…
— Так что же, послушайте, говорю я ему. Придумайте: не могу ли быть вам, действительно, полезен. — И чувствую: подается в нем что-то… растроганность какая-то почувствовалась, наглости нет… Задумался, опустил голову.
— Нет, говорит, не выйдет. И не вы, голубчик, виноваты. А потому, что… я да все мы такие… очень требовательны. Сами, как свиньи, в грязи валяемся, а с других требуем, чтобы те, кто руку протянуть хочет, сами были чище снега… Много, голубчик, силы надо. Не хватит ее у вас… Буря нужна, понимаете ли… Чтобы дохнуло огнем… Ну, тогда и чудеса бывают… А вы… Вы на меня не сердитесь?..
— Что ж, говорю, на что сердиться?
Замолчали мы оба тогда. Я не нашел, что сказать ему, а он опять стал ходить, но понемногу опять стал возвращаться к прежнему тону. Придет, сядет, и перегаром от него несет. В следующую субботу пришел таким же образом и сел рядом на крыльце… Как раз опять к вечерне ударили. И через короткое время выходит из ворот г. Будников. Щеголеватый, прямой, как всегда, и во всей фигуре довольство… Так от него и разит сознанием исполняемого долга.
Помню, что и на меня тогда его появление подействовало неприятно, а у Рогова даже лицо вдруг изменилось… Схватился с места, стал в театральную позу, шляпу с головы снял и говорит:
— Господину Будникову, Семену Николаевичу, к вечерне шествующу — от Ваньки Рогова нижайшее почтение.
И потом отвел шляпу широким этаким жестом и запел из известного романса:
Сам не в си-лах я боль-ше моли-и-иться…
Пам-мались, милый друг, за м-миня…
Передернуло меня это гаерство… Чувствую, что и мне Будников неприятен, но все-таки… Оскорбляет человека в таком чувстве, которое во всяком случае и со всякой точки зрения заслуживает полного уважения. А тут вскоре из калитки вышла и Елена и тоже в церковь идет. Он и к ней:
Офелия! О, нимфа! Помяни
Меня в твоих святых молитвах.
Это меня уже окончательно рассердило. Елена сжалась вся под наглым взглядом и наглыми, хоть и не понятными ей словами, опустила голову и скоро-скоро пошла к церкви.
— Послушайте, говорю, Рогов. Как вам не стыдно! И притом должен вам сказать… если хотите ко мне ходить, то попрошу вас покорно вести себя приличнее…
Повернулся он ко мне… и вижу, в глазах особенное выражение — злой боли: укусить собирается…