— Да нет же, сделайте одолжение.
— Да-с! Будет! Исцелиться хочу, уродство из себя выгнать… Песня, давайте мне звуки, положил на ноты, гармонию уловил, — спокоен! Увидел розовый закат, — на полотно! Пожалуйте дальше. Баба на коленях стоит, плачет и молится… Какими мускулами пользуется для выражения экстаза? Больше ничего знать не хочу! Что там такое с ней, кому молится, о чем, дойдет ли молитва, или не по адресу направлена, может быть, по невежеству к святой Пятнице обращается? Не мое дело! Я художник и столбовой дворянин, Ксенофонт Ильич Алымов. Возвращаюсь в свою среду и отдаюсь свободному влечению художественной натуры. Конец романтизму… Красоту мне нужно и ничего более… Что вы говорите?
— Ничего.
— А думаете?
— Я думаю, что у вас именно это и выйдет тенденциозно…
Алымов резко отвернулся.
— Пора спать, — сказал он сердито.
Сходя вниз, я на мгновение остановился на площадке. Солнце гнало туман, и назади, точно вырезанный, стоял последний из Жигулей, Сторожевой бугор, смело отбежавший от остальной стаи.
Капитан тоже уходил с ночного дежурства и крестился на подымающееся над Жигулями солнце.
Поднявшись часа через три, я не увидел Алымова в каюте. Оказалось, что он, бледный, с застывшим лицом, сидел на верхней площадке со своим походным ящиком. Перед ним на боковом мостике, в мундире с медными пуговицами, в фуражке с галунами, в ослепительно белой манишке и с рупором в руке стоял капитан, позировавший для обещанного портрета. На его полном, лоснящемся лице застыло выражение торжественной неподвижности. В будке дежурил молодой помощник. Лоцмана не глядели на своего начальника и, повидимому, молчаливо порицали его тщеславие.
Через некоторое время лицо капитана побагровело, в глазах проглядывало характерное выражение мучительной неподвижности.
Алымов спокойно взглядывал на него, брал с палитры краску, и лицо на его полотне тоже багровело. Потом он пробегал по всему полю картины, и на ней то вспыхивали пуговицы, то проступала складка, то начинал сверкать золоченый рупор. Затем тяжелый взгляд Алымова опять останавливался на лице бедной жертвы, которое к этому времени багровело еще больше. Сходство было поразительное, — но казалось, что еще немного, и с моделью случится удар.
— Вы, кажется, начинаете осуществлять свою вчерашнюю программу, — сказал я, улыбнувшись.
Алымов очнулся и застыдился.
— Благодарю вас, Степан Евстигнеевич, — сказал он, — дома я докончу и пришлю вам.
— Можно взглянуть? — радостно спросил освобожденный капитан.
— Нет, после, — ответил Алымов, укладывая этюд в ящик и уходя вниз. Через несколько минут из люка показалась ночная незнакомка, а за нею, с оживленной улыбкой, с какой-то шуткой, только что сорвавшейся с губ, опять вышел Алымов. Он держал себя как старый знакомый, только возобновляющий давнюю фамильярность. Дама принимала это с той свободой, какая дается пароходными условиями среди встречных людей, до которых нет дела.
Между ними завязывалась какая-то искрящаяся перестрелка, и «эскиз мимолетной любви» набрасывался, повидимому, бойкими, уверенными штрихами.
Впереди показался караван барок. Высокие, стройные, вытянувшиеся в линию мачты покачивались в синем небе, барки быстро сплывали навстречу.
— Это караван Чернобаева? — спросил Алымов у капитана.
— Его.
— Крикните, пожалуйста, лодку.
— Уходите?
— Да. Мне тут нужно Селиверстова, водолива.
Пароход задержали, вызвали лодку, и через несколько минут светлая шляпа Алымова виднелась на барке, а матросы подавали ему его ящики. Вскоре барки скрылись из виду, увозя моего беспокойного соседа.
— Что за странный человек! — говорила красивая дама, прохаживаясь теперь под руку со стройным седым господином в судейской форме.
— Да, странный. Адвокат и художник.
— Хороший?
— Как вам сказать? Мы, прокуроры, его боимся. В нем есть какая-то особенная непосредственность, действующая на присяжных. Впрочем, в нашем мире он считается дилетантом. Его картин я не видел, но они пользуются некоторой известностью. Его портреты иногда, говорят, превосходны.
В рубке тоже говорили об Алымове.
— Всегда так — появится нивесть откуда и вдруг пропадет, — сказал молодой помощник.
— Какого только народу нет у белого царя, — прибавил с своей стороны лоцман, но тотчас же оба насторожились.
За поворотом мы увидели неожиданно вчерашнего соперника — «Коршуна». В Ставрополь он пришел раньше, но там, видимо, перегрузился и теперь шел тяжело, точно под ним была не вода, а патока.
— Ишь, насосался, — радостно сказал помощник и, нагнувшись к трубе, скомандовал:
— Прибавь!
«Стрела» дрогнула. Опять начиналась вчерашняя гонка, и все, что я видел и слышал ночью, казалось мне теперь странным сном.
Прошло несколько лет. Мне часто приходилось вспоминать господина Алымова, так как то, что он называл «ссорой с меньшим братом», продолжалось. Прошел «голодный год» с беспримерными толками о коварстве и развращении народа. Прошла холера с дикими стихийными вспышками — и доставила старшему брату, поспешившему с помощью и страданием, еще несколько весьма основательных поводов для «иска» к младшему… «Областная полуизвестность Алымова», как ее называл он сам, за это время все росла. У передвижников он выставлялся, положим, редко, но говорили, что адвокатуру бросил. Затем его имя то и дело появлялось на страницах газет, — и с этим именем связывалось представление о человеке беспокойном и беспокоящем. Наконец судьба опять столкнула меня с ним — и опять случайно.